Франсуа Мориак - Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]
В последний день каникул Жан-Луи заставил Ива сесть на Тампет, и кобыла, как обычно, едва почувствовав, что ее бока сжимают ноги охваченного ужасом седока, пустилась в галоп. Ив, забыв всякий стыд, вцепился в луку седла. Жан-Луи, пробежав наперерез через сосны, встал посреди аллеи с распростертыми руками. Кобыла резко остановилась. Ив, описав параболу, приземлился на песок, а брат заявил: «Так ты недотепой всю жизнь и останешься».
Однако вовсе не это расстраивало мальчика. Хотя он и не признавался себе в этом, ему было неприятно одно: Жан-Луи продолжал свои визиты в Леожа, к приходившимся им родственниками Казавьей. И в семье, и в деревне ни для кого не составляло тайны, что для Жана-Луи все окрестные песчаные дороги вели в Леожа. Когда-то раздел наследства поссорил семьи Леожа и Фронтенаков. После смерти госпожи Казавьей они помирились, но, как говорила Бланш: «теплых чувств между ними никогда не было, не было…» Тем не менее она каждый первый четверг месяца вывозила в свет Мадлену Казавьей, которая заканчивала обучение в монастыре Святого Сердца уже тогда, когда Даниэль и Мари еще посещали младшие классы.
Госпожа Фронтенак испытывала одновременно и беспокойство, и гордость, слушая Бюрта: «Господин Жан-Луи посещает…» Ею владели противоречивые чувства: опасение, что он свяжет себя так рано, но одновременно и радость от того, что в качестве приданого Мадлен должна была получить наследство от матери, но самое главное — она надеялась, что благодаря чистому и страстному чувству этот полный сил юноша избежит греховных искушений.
А вот Ив был разочарован, когда на следующий день после незабываемого вечера по нескольким словам брата понял, что тот опять вернулся из Леожа, словно прочитанное в тетради Ива должно было отвратить его от этого удовольствия, словно отныне все прочее должно было казаться ему пресным… У Ива о любви такого рода были простые и конкретные представления: томные взгляды, сорванные украдкой поцелуи, долгие пожатия рук — в общем, всякие презираемые им ухаживания. Но если Жан-Луи открыл его секрет и проник в этот чудесный мир, зачем ему искать еще чего-то?
Разумеется, девушки уже существовали для юного Ива. На торжественной мессе в Буриде он восхищался хористками с длинными шеями, белизну которых подчеркивали черные ленты; они стояли вокруг фисгармонии, словно на берегу водоема, и раздували горло так сильно, что оно казалось набитым просом и кукурузой. И его сердце билось сильнее, когда мимо проезжала верхом дочь одного богатого землевладельца, юная Дюбюш, с подпрыгивавшими на худеньких плечах темными кудрями. Какой же грузной казалась Мадлен Казавьей рядом с этой сильфидой! В ее волосах, поднятых «под шиньон», развевался огромный бант, который Ив сравнивал с дверным молотком. Она была почти всегда одета в очень тесное под мышками болеро, которое подчеркивало полноватую талию, и в юбку, туго обтягивающую округленные бедра и расширяющуюся книзу. Когда Мадлен Казавьей скрещивала ноги, было видно, что у нее нет щиколоток. И что нашел Жан-Луи в этой тяжеловесной девушке с невозмутимым лицом, на котором не двигается ни один мускул?
И, надо сказать, Ив, его мать, Бюрт удивились бы, если бы им довелось стать свидетелями их встреч, где не происходило ровным счетом ничего: можно было подумать, что Жан-Луи ездил не к Мадлен, а к Огюсту Казавьей. У них была одна общая страсть — лошади, и, пока старик оставался с ними, беседа не прерывалась. Но в деревне людей никогда не оставляют в покое: то явится арендатор, то придет поставщик, которому непременно нужно поговорить с хозяином; в деревне не закроешь дверь, как в городе. Юная пара с опасением ожидала того момента, когда отец Мадлен оставит их одних. Невозмутимость Мадлен могла ввести в заблуждение кого угодно, но только не Жана-Луи, и вполне возможно, что больше всего он любил в ней как раз то глубинное, невидимое для других волнение, которое овладевало этой внешне безмятежной девушкой, едва они оставались наедине.
Во время последнего визита Жана-Луи, в конце пасхальных каникул, они гуляли под старыми, еще не зазеленевшими дубами, перед заново оштукатуренным домом, стены которого с течением времени стали, казалось, более толстыми. Жан-Луи начал рассказывать, что он будет делать, когда окончит коллеж. Мадлен слушала его внимательно, словно это будущее интересовало ее не меньше его самого.
— Разумеется, я напишу диссертацию… Ты же не думаешь, что я всю жизнь буду преподавать в школе… Я хочу преподавать в университете.
Она спросила, сколько месяцев он посвятит своей диссертации. Он бодро ответил, что речь идет не о месяцах, а о годах. Назвал ей великих философов: их диссертации уже содержали суть их систем. А она, безразличная к называемым им именам, не осмеливалась задать ему единственный интересующий ее вопрос: женится ли он до окончания своей работы? Совместимы ли подготовка диссертации и брак?
— Если бы мне только удалось получить место преподавателя в Бордоском университете… но это очень трудно…
Когда она перебила его, немного некстати, чтобы сказать, что ее отец постарается добиться для него этого места, он сухо возразил, что «не хочет ничего просить у этого правительства франкмасонов и евреев». Она прикусила губу: будучи дочерью генерального советника, умеренного республиканца, у которого в голове была мысль лишь о том, что «нужно быть со всеми в хороших отношениях», она привыкла наблюдать с детства, как отец хлопотал буквально за всех: в общине не было ни одного ордена, ни одного места путевого обходчика или почтальона, которое бы не было получено благодаря его вмешательству. Мадлен сердилась на себя за то, что ранила самолюбие Жана-Луи; она запомнит и в случае чего похлопочет втайне от него.
Если не считать подобных речей, иногда подразумевавших, что в будущем их судьбы, возможно, соединятся, юные существа не сделали ни единого жеста, не произнесли ни единого слова, чтобы выразить свою нежность. И тем не менее многие годы спустя, когда Жан-Луи думал о часах, проведенных им в Леожа, он вспоминал о них, как о каком-то неземном счастье. Он вновь видел, как играет солнце в ручье, где водились раки, и на земле под дубами. В троицкие каникулы он шел за Мадлен, их ноги утопали в густой траве, полной золотистых бутонов и маргариток; они шли по лугам, словно плыли по морю. Жуки-дровосеки дрожали в свете прекрасного летнего дня, клонившегося к закату… Никакая ласка ничего не добавила бы к этому счастью… Или даже разрушила бы его, исказив образ их любви. Эти дети не отражали ни в словах, ни в поступках то, что заставляло их замирать под дубами Леожа, это безмерное чудо, которому трудно подобрать точное определение.
Странная ревность Ива! Она была вызвана не привязанностью Жана-Луи к Мадлен; он страдал оттого, что другое человеческое существо вырывало его старшего брата из обыденной жизни, что не ему одному была дана власть очаровывать его. Впрочем, эти всплески гордыни не мешали ему одновременно отдавать дань свойственному его возрасту смирению: любовь Жана-Луи поднимала его в представлении Ива до уровня взрослых. Семнадцатилетнему юноше, влюбленному в девушку, нет уже больше дела до того, что происходит у тех, кто еще не стал мужчиной. В глазах Ива стихи, которые он сочинял, были частью таинства детства. Вовсе не считая себя «не по возрасту развитым», он продолжал в своем творчестве свои детские грезы наяву и полагал, что, не будучи ребенком, невозможно проникнуть в эту непонятную игру.
Между тем в день их возвращения из Бордо он понял, что напрасно начал утрачивать доверие к своему старшему брату. Это понимание пришло в, казалось бы, наименее подходящих для этого обстоятельствах: на лангонском вокзале, когда семья Фронтенак, прибыв поездом из База, тщетно пыталась пересесть в экспресс. Бланш суетилась на перроне вместе с детьми, тащившими корзину с кошкой, клетки с птицами, банку с лягушкой-древесницей, коробки с «сувенирами» вроде сосновых шишек, клейких от смолы стружек. Семья уже с ужасом думала, что придется разделиться. И тут к госпоже Фронтенак подошел начальник станции, чтобы сообщить ей, взяв руку под козырек, что он распорядился прицепить еще один вагон второго класса. В результате Фронтенаки оказались все вместе в одном и том же купе. Их трясло, как это обычно бывает, когда едешь в хвостовом вагоне, но они, запыхавшиеся, были счастливы, спрашивали друг друга, как там кошка, лягушка, зонты. А когда поезд тронулся после остановки в Кадиллаке, Жан-Луи спросил Ива, переписал ли он свои стихотворения на чистовик. Разумеется, Ив переписал их в красивую новую тетрадь, но изменить почерк он, конечно, был не в силах.
— Давай тогда их мне; сегодня вечером я их возьму у тебя и займусь ими сам; у меня нет талантов, но зато почерк — очень разборчивый… Зачем? Балда, ты что, не понимаешь? Но только, пожалуйста, не воображай, что все пойдет как по маслу. У нас с тобой есть один незначительный шанс: надо, чтобы тебя поняли профессионалы. Мы пошлем рукопись в «Меркюр де Франс»…